Миниатюры и Громадности / Истории Главстроя

Текст: Максим Семеляк

Иллюстрации: Тим Яржомбек

Миниатюры и Громадности

Максим Семеляк вспоминает детство в Орехово-Борисово, виды на панельки, поликлинику и остановку автобуса с тусклым номером 263 и задается вопросом: как то, что мы видим из окна каждый день, влияет на нас?

Всякое советское поколение довольно просто вычисляет друг друга по ряду неизживаемых комплексов, привычек и предрассудков. Я, например, дитя семидесятых и перестроечный подросток — и я до сих пор чувствую на себе заклятие тех времен: отсюда склонность к книжной традиции, особое отношение к деньгам (богатым быть по идее хорошо, но вот зарабатывать деньги — уже как-то подозрительно) и повышенный интерес к западной поп-культуре. Время клеймит и метит нещадно, но как быть с пространством? Что с того, что первые четверть века своей жизни я почти безвылазно прожил в микрорайоне Орехово-Борисово, куда меня перевезли в годовалом возрасте с улицы с живописным названием Живописная? Насколько влияет место жительства на дальнейший образ мысли?

Я как-то снимал в Лондоне квартиру, где жил Бертран Расселл — но от этого я определенно не стал Бертраном Расселом. Я остаюсь уроженцем типичной брежневской постройки: двенадцать этажей, два лифта, в которых любили плавить спичками кнопки, трехкомнатная квартира, где мы жили сперва вчетвером, а потом родилась сестра. Словом, как выражался Спартак Мишулин в знаменитом старом спектакле театра Сатиры, как раз посвященному вопросам жилплощадей и мещанства, — «на меня благосостояние не давит».

У французского теоретика (скорее даже певца) пространства Гастона Башляра встречается выражение «под знаками Миниатюры и Громадности». Задним числом мне кажется, что ровно под такими знаками мы и проживали в своем Орехово. Это была миниатюрная независимая экосистема, где все насущное находилось в пешей доступности. Даже фраза из советской песни «а до смерти четыре шага» воплощалась в жизнь со всей буквальностью: когда мне было именно что несколько лет, умерла какая-то соседка напротив, и крышка от гроба пару дней была выставлена на нашей лестничной клетке, состоящей из четырех квартир. Крышка стояла примерно в четырех шагах от нашей квартиры. Это было мое первое осознание смерти — я вставал на табуретку и зачарованно смотрел в глазок на траурное деревянное покрытие, от которого хотелось запереться на оба наших хлипких замка. А напротив нас стоял так называемый лихачевский дом — там проживали видные рабочие и прочие заводские функционеры. Когда кто-то из них умирал, то процессия с гробом шла по нашей улице с оркестром и, кажется, даже орденами на подушечках, с высоты моего восьмого этажа смерть казалась именно что медленным пешим переходом из одного состояния в другое. Я смотрел на процессию из окна кухни, как крошечный Мандельштам, наблюдающий похороны Александра Третьего. Из кухонного окна еще было хорошо видно поликлинику для взрослых, а поликлиника для детей была чуть дальше и, по крайней мере, не раздражала взор своими молчаливыми напоминаниями о бесконечных диспансеризациях и заборах крови. С восточной стороны окна выходили на универсам, с западной — на универмаг, и подобно тому, как универмаг сулил что-то более светское и именно что западное, так и смотреть в эту сторону было более вдохновляющим занятием. Тут, казалось, никто не умирал, не посещал поликлинику, а только прогуливал (школа была тоже с этой подветренной стороны) и куда-нибудь летел — построенный зэками аэропорт Домодедово обеспечивал наше домашнее небо дежурным шлейфом самолетов.

Оставаясь частью этой миниатюры, ты острее чувствовал громадность прочего мира. Эта громадность расцветала салютами в положенные календарные праздники — фейерверки далеко на линии горизонта наилучшим образом демонстрировали дистанцию. В школе существовал так называемый КИД — клуб интернациональной дружбы, где фетишизировалась исключительно Болгария и лично Георгий Димитров. Выход в свободный мир предполагался исключительно через Софию — учителя, благоговейно понижая голос, сулили теоретическую возможность поездки туда тем, кто сумеет отличиться какой-то совсем уж неимоверной успеваемостью по всем предметам. Болгарии, впрочем, из моего выпуска никто так и не дождался, поскольку Советский Союз развалился, а Георгий Димитров вылетел из соответствующего пантеона и того раньше.

Непременные атрибуты брежневских квартир — это календари и географические карты на стенах. Это при том, что времени было слишком много, чтоб его как-то ежедневно фиксировать, а обозначенные на карте цветные границы пересекали избранные, и эти избранные учились точно не в нашей школе. Тем не менее все были помешаны на географии и этих фантастических расстояниях-перемещениях — отсюда повсеместная детская игра в города.

В минуты особой печали мама повторяла мне: «Учи языки и ты отсюда уедешь». Я, не то что не собирался никуда уезжать, я даже отказался менять свою среднюю школу на нечто более специализированное именно по пространственным соображениям: кто же будет менять пятиминутную ходьбу до школы на поездку на автобусе или метро черт знает куда. Я только сидел на балконе, глядел на самолеты и как зачарованный листал в начале восьмидесятых журналы «Англия», «Америка» и «Гутен таг». Много лет спустя оказался в итоге и в Англии, и в Америке, и на родине журнала «Гутен Таг», но, по сути, я никогда не мечтал о подобных конкретных воплощениях. Миниатюра не обязана в открытую пересечься с громадностью.

Я набиваю этот текст, сидя на вилле где-то в горах Греции. Виллой этой я, разумеется, не владею и даже не снимаю. Я здесь в гостях. Один местный бассейн площадью больше, чем квартира, в которой я вырос. Тринадцатилетний мальчик, обитатель этого чертога, рассказывает мне, что это уже двадцать восьмая страна, которую он посетил. В его возрасте я мог разве что без запинки нарисовать флаги двадцати восьми стран. И тем не менее мы не завидуем друг другу. Мы сидим с ним поутру на террасе, откуда открывается неприлично красивый вид на море и лесистые горы. По воде снуют столь же неприлично красивые белые лодки. Глядя на них, я понимаю, что, по большому счету, точно так же следил в детстве со своего восьмого этажа из окна за передвижением венгерского автобуса с тусклым номером 263. До тех пор, пока рядом с домом не построили станцию «Домодедовскую», «Икарус» тащился с «Каширской», и по вечерам можно было напряженно высматривать, когда на нем вернется домой кто-то из близких. Неясные очертания мечты, пожалуй, вот что въелось в меня за четверть века, проведенных на восьмом этаже в Орехово-Борисово. Нам, уроженцам брежневских двенадцатиэтажек, по сути, нравится ВЕЗДЕ. Мы благодарны любому пространству, но нигде не можем закрепиться, в нас нет конкретики — мы все время всматриваемся вдаль. Это и есть наше проклятие и наше же освобождение — мы словно бы всегда находимся в преддверии нового пространства для вездесущего праздника. Мы не граждане мира, но его зрители. Периодически нас заносит на греческие виллы, в японские реканы или на квартиру к Бертрану Расселлу — но мы всегда держим дистанцию и, лишенные страсти к обладанию и присвоению, ждем нового фейерверка на горизонте. Или хотя бы приветственного взмаха чьей-то руки с белой лодки — как пассажира, сошедшего с автобуса номер 263.

ПОДЕЛИТЬСЯ:
Другие истории
На партнерских правах Дизайнеры одежды и архитекторы, в сущности, занимаются одним и тем же делом — созданием пространства, в котором мы живем. Разница только в масштабе — дизайнер работает с пропорциями тела, а архитектор — с пропорциями города. Но иногда они встречаются и делают что-то вместе. Мы вспомнили самые выдающиеся примеры совместной работы архитекторов и дизайнеров одежды и разобрались, как через кроссовки и кварталы можно выражать одни и те же идеи. Заводские настройки Фэшн-журналист Антон Гулевский отмечает профессиональную деформацию: он составляет впечатление о городах по тому, как одеваются их жители. А еще утверждает, что москвичи выглядят не хуже римлян. Во славу чуши Жительница квартиры, полной фамильных ценностей, и внучка великой женщины Анастасия Соколова рассказывает о своей бабушке — поэтессе Аиде Хмелевой. А также о доставшихся от нее вещах и правилах: о рояле, под которым на газетах ночевал главный художник-нонконформист 1960-х, и указаниях, почему деньги надо тратить только на чушь. Дикие соседи Почему петербуржцы вдруг полюбили сорняки, защищают репейник и вообще считают, что лучше, чтобы под окном росли лопухи, а не бархатцы? Разбираемся вместе с геоботаником Ириной Варгановой.